Читать книгу Пушкин в шуме времени онлайн

Слово «польза», повторяемое и Гоголем, и Рылеевым, и пушкинскими персонажами (Годуновым, Шуйским, Г. Пушкиным)[49] маркирует философию, приверженцами которой считали себя «люди умные», будущие декабристы в том числе – философию французского Просвещения. Ее идеи входят в число «каменских и киевских обиняков» как теоретический базис дискутировавшихся тогда вопросов. Суждения выдающихся представителей этого направления европейской мысли могут быть хорошим гидом в лабиринте пушкинской пьесы.

Обратим внимание на самооценку Годунова у Пушкина. Пдрь говорит о своем преступлении как о мелочи, малом зле («единое пятно, случайно завелося») по сравнению с той пользой, которую он хотел принести и действительно принес народу. У рылеевского Годунова «пятно» полновеснее: «Смою черное с души пятно». Случайно ли это различие? Может быть, и да. Но, может быть, Пушкин лучше Рылеева помнил Вольтера, его «Кози-Санкту» с красноречивым подзаголовком «Малое зло ради великого блага»? Повесть начинается с посылки: «Ложно изречение, гласящее, что не дозволено вершить малое зло, из коего может проистечь великое благо». Если «ложно изречение», то, стало быть, «малое зло» дозволено. Дозволено прелюбодеяние – в повести Вольтера Кози-Санкта, будучи непреклонной, погубила возлюбленного, а проявив снисходительность, сохранила жизнь брату, сыну и мужу. Дозволенность переступления первейшей заповеди христианина продемонстрировал другой философ, считавший себя учеником фернейского мудреца: «Польза есть принцип всех человеческих добродетелей и основание всех законодательств <…> Этому принципу следует жертвовать всеми своими чувствами, даже гуманностью»[50]. Годунов, вполне в духе этой философии, мог не считать себя злодеем, ведь и он, и его окружение «думали, что смерть Димитриева необходима для безопасности правителя и для государственного блага»[51].

Я вполне готов разделить раздражение читателя на предлагаемую манеру прочтения «Бориса Годунова» как своеобразного варианта «Записок кота Мура», где на одной стороне листа идет текст Пушкина, а на обороте – текст Вольтера, Гельвеция или Дидро. Правда, следует сказать, что, познакомившись с французским переводом Гофмана в 1834 году, Пушкин был в восторге, носился с ним повсюду, т. е. хорошо чувствовал манеру замечательного романтика и даже, может быть, узнал, разглядел в нем кое-что из своих собственных решений проблемы «истинного романтизма». Что имел в виду под этим термином Пушкин – вопрос до сих пор не совсем ясный. Больше согласия в том, что романтизм как литературное явление предполагает сознательное вовлечение книжной культуры, культурной подоплеки и, отсюда, ориентацию на «своего» читателя с высоким уровнем литературной эрудиции. Фон века «исследования и порицания» в драме Пушкина был замечен современниками. Надеждин не преминул удивиться тому, что Пимен у Пушкина «Гердера начитался». Бестужев, не вникая в детали, сказал, что Пушкин заблудился в XVIII веке. Второгодник, по мнению своих оппонентов, Пушкин видит то, чего они не видят: что идеи входят в кровь, в подсознание, влияют на современное состояние умов, на события происходящие или намечающиеся как весьма вероятные. «Мы живем во дни переворотов – или переоборотов», – заметил он как-то М. Н. Погодину (X, 330). «Переобороты» не берутся ни с того ни с сего, а есть следствия импульсов, толчков, «землетрясения» в сознании, волна от которого, двигаясь из прошлого, догоняет настоящее. Волна, произведенная сотрясением просветительской философией нравственного сознания человека, догнала Россию. Пушкин придает этому обстоятельству значение чрезвычайное и трагическое. Прав В. Непомнящий, усматривая основу конфронтации Пушкина с философией, «которой XVIII век дал свое имя», в неприятии «философии потребления мира человеком, узурпации вселенной», порожденного ею образа жизни, основанного на «потреблении власти над окружающим миром, включая себе подобных <…>, на узурпаторском произволе»[52] (курсив непомнящего – А. Б.). Самое же главное состоит в том, что Пушкин увидел, насколько будущее России будет определяться таковой «житейской философией», что она долго не выберется из колеи атеистического прагматизма. Верх ее лица будет выражать стремление к более свободным формам социального устройства, низ – узурпацию прав над личностью. Пушкин не знал, что именно Александр II погибнет от брошенной ему промеж ног бомбы, но что способы действия для достижения благородных целей будут такого рода, знал. Трагизм пушкинского ведения значительно понятнее сейчас, когда ясно, что наше сознание есть по существу своему просветительское и, несмотря на все смены философских систем, произошедшие со времен Вольтера, осталось прагматически-бесчеловечным.